На протяжении нынешнего века слово «немец» в России и некоторых других европейских странах вызывало полярную реакцию от весьма положительной (самое начало и конец века) до крайне отрицательной (середина века). Но никто в Европе, наверное, так не соединен общностью судьбы, как россияне и немцы, часто даже не подозревая об этом. Эта соединенность парадоксальным образом проявилась даже в наиболее драматические для нас годы, когда мы готовились к войне и воевали друг с другом.
Разве оба наших народа не стали жертвами тоталитарных систем?
Идеология сыграла с немцами и русскими злую шутку — развела на разные полюса и в то же время сблизила, сделав, если хотите, собратьями по несчастью. Вину за развязывание войны с фашистов не снять, Нюрнбергский процесс поставил в этом вопросе последнюю логическую точку. Но началась эта война намного раньше ее официального объявления: с величайших в истории репрессий — куда там средневековой инквизиции!
Сама судьба, кажется, распорядилась, чтобы я стал германистом. Я появился на свет в роддоме против Немецкого кладбища, учился в школе против Немецкого рынка, первой учительницей немецкого языка была Тамара Густавовна Шолле, прожил на бывшей Немецкой, ныне Бауманской, улице всю жизнь, в бывшей Немецкой слободе — куда дальше?
У нынешних поколений россиян складывалось разное представление о немцах. В детсадах мы разучивали стихотворение: «Юный Фриц, любимец мамин, в класс пришел сдавать экзамен. Задают ему вопрос: для чего фашисту нос? Чтоб вынюхивать измену и писать на всех донос — вот зачем фашисту нос...». А слово «фашист» было для нас практически синонимом слова «немец».
Помнящий послевоенные годы журналист рассказал мне, как в возрасте шести лет рядом с метро «Бауманская» он впервые увидел немцев. Запыхавшийся ровесник-сосед примчался с воплем: «Пленных немцев привезли!». Оба бросились на улицу и остановились перед забором, за которым люди в серой форме что-то копали.
— Где немцы? — спросил будущий журналист.
— Вот они, — ответил сосед.
— Какие же это немцы? — удивился наш герой. — Обыкновенные люди.
Его удивило, что у пленных не было ни клыков, ни рогов, ни когтей...
Тяжело перенесшие войну, мои родители не желали, чтобы я приводил домой немцев. Когда же ко мне в гости впервые пришел мой ровесник — гэдээровскии студент, они заперлись в другой комнате. Они медленно и мучительно привыкали к тому, что я нормально отношусь к представителям нации, принесшей столько несчастья нашей семье и стране в целом.
И наконец — еще кое-что, что надо учитывать, размышляя о немецком характере. В западноберлинском районе Целендорф, в так называемом Берлинском центре документации, который принадлежал американцам, я оказался первым советским корреспондентом и журналистом вообще, которому американцы разрешили спуститься в подземный бункер. В этот бункер в конце войны свезли нацистские архивы и с тех пор никого не пускали. То, что я увидел, поразило меня. На полках покоились просто геологические пласты доносов. А спустя некоторое время меня поразили залежи доносов в архивах «штази» — службы госбезопасности ГДР. При Гитлере (потом при Ульбрихте и Хонеккере) общество просвечивалось насквозь: в «сплоченном» обществе никто никому не доверял. Армия доносчиков и единицы, буквально единицы тех, кто, подобно потерявшей на войне сына пожилой чете в романе Ганса Фаллады «Каждый умирает в одиночку», хоть как-то сопротивлялись режиму Гитлера. Но такие были. Родители рассказывали, что во время войны где-то на Бауманской упала немецкая бомба — и не разорвалась. Ее разрядили, обнаружив в ней песок и записку: «Не все немцы — нацисты». Скорее всего, это легенда, но всегда хотелось в нее верить.
А вообще немец от рождения — свидетель. Он замечает любые отклонения от правил, законов, норм; если на машине вы нарушили правила дорожного движения и надеетесь, что вас никто не заметил, вы ошибаетесь: вас видели, ваш номер и прочие сведения будут переданы в полицию через считанные минуты.